Новости Этнопарка [1287] |
Новости Cпорта [139] |
Олимпийские игры [23] |
Информация [41] |
Памятные даты [146] |
Он злое время в душу не впустил | |
Трудно мне о нём писать, о Викторе Петровиче Астафьеве. И не потому, что сразу чувствую вес, который должен выжать. Хочется взять верную ноту и не расплескать её для слышащего сердца, а донести, и нота эта – в попытке осмыслить глубину утраты. Быть может, с запинкой, но сказать, что же она означает не только для истории русской литературы, но и для русской жизни вообще. Потому что для меня вернуться к Астафьеву – значит, вдохнуть воздух своего детства, отрочества и юности, пусть утяжелённый выхлопами здешнего завода, но данный раз и навсегда. И, кроме того, как на присказке, замешанный на астафьевском имени, потому что "весёлый солдат” Виктор Астафьев, подобно осколку Тунгусского метеорита или осколку Великой Отечественной, вошёл в атмосферные слои этого невеликого уральского городка Чусового, где и написал свой первый рассказ. Вот и начнём с этой легкости, с того "весёлого” следа, в который я постоянно оступался почти с младенчества. Астафьевы жили на улице Нагорной, где и две моих бабушки. У одной они брали молоко, а другая говорила: По прокуренным коридорам редакции "Чусовского рабочего”, с которой, как, собственно, и астафьевская, берёт исток моя журналистская биография, гуляла байка, передаваемая из уст в уста. В своё время бдительный редактор Григорий Пепеляев (фронтовик Виктор Петрович сотоварищи дали ему кличку "Фюрер” за свисающую на лоб челку) ввёл такой распорядок дня: всяк отлучающийся из редакции должен был отмечаться в специальном журнале – куда и во сколько ты ушёл. Однажды в журнале появилась историческая запись: "Ушёл в сортир. Астафьев”. Далее было проставлены число, месяц, год и даже час! Рассказывают, что после этого многозначительного шаржа сей журнал, что называется, вышел в тираж. Теперь, получается, не только в переносном, но в прямом смысле... Астафьев приятельствовал с Виктором Хорошавцевым. Обоих – узлом на леске – связывала рыбалка. Вот как описывает одну из вылазок на реку Яйву его чусовской напарник: "Из воды на две четверти выше борта показывается щучья голова... Тут мой приятель, опытный и хладнокровный рыбак (речь об Астафьеве – Ю.Б.), допускает непростительную ошибку: движением руки к противоположному борту он силится перегнуть щуку в лодку. Щука судорожно трясёт головой, раскрывает крокодилью пасть, делает резкий удар хвостом и отскакивает от борта в воду... Не знаю, как выглядел я в эту минуту безмолвия. Помню, что, стоя, я молча взирал на расширенный глаз приятеля и его раскрытый рот, ощущая неприятную дрожь в пятках и под коленками. Наконец, чтобы справиться с дрожью в ногах, я сел, плюнул и не без злости произнес: Этот случай я привожу не только к тому, дабы поведать, что и на матёрого рыбака Астафьева бывала проруха, но и в качестве яркой иллюстрации "равного”, отнюдь не челобитного отношения к Виктору Петровичу знавших его чусовлян. Происходило это оттого, что все были сверстниками, жили через два-три дома, вместе работали, да и почти одновременно пристрастились к сочинительству... В конце сороковых-начале пятидесятых в Чусовом писательством баловались многие. И нельзя сказать, что будущий великий прозаик сильно выделялся первыми своими книжками на общем фоне. Поражало его упорство. Ответственный секретарь "Чусовского рабочего” Александр Толстиков, сам одаренный, но зело ленный сказитель, наблюдавший за восхождением когда-то постучавшегося с улицы контуженного солдатика, не без зависти как-то обронил фразу: – Витька-то жопой берет!.. В последнее время Толстиков встал противу Астафьева чуть ли не в позу "Чёрного человека”: нарёк в местной газете своего знакомца подкулачником. После чего Хорошавцев, защищая своего давнего напарника по рыбалке, вызвал Толстикова на дуэль: предложил драться у памятника Ленину. При этом уточнил: на кулаках или на ружьях? Толстиков от дуэли уклонился. Уморительные старики!.. Мир их праху – Толстиков ушёл первым, Хорошавцев – вслед за Астафьевым. Когда я переезжал из Чусового в Пермь, встретил школьную учительницу по истории. Она напутствовала: Я, конечно, никогда "не уподоблюсь Астафьеву”. В том смысле, что, как пел Высоцкий, "выбирайтесь своей колеёй”. Но замечу: подобно тому, как Виктор Петрович бескомпромиссно оглядывался на город своей послевоенной молодости (одно из его интервью журналу "Уральский следопыт” было озаглавлено "Сердитый взгляд сквозь годы и расстояния”), так и Чусовой не шаркал ножкой (кроме разве что последних лет) по отношению к Виктору Петровичу. Такое на миру бывает – ещё со времён дантовской Флоренции... Одним из немногих чусовлян, кто при жизни писателя не только оценил масштаб его таланта и личности, но и воплотил эту оценку, по сути, в создании астафьевского музея, был директор Чусовского спортивно-культурного центра "Огонек” Леонард Постников. Музей-театр, который он втиснул во времянку близ остановки "136 километр” горнозаводской ветки, жестами своих символов и экспозиций рассказывает не только о Викторе Петровиче, но и обо всех писателях чусовского гнезда, чьи пути-дороги в разное время приводили в здешние пределы. Недаром он получил название музея писательских судеб. Рукава и рукавчики этого музея перекликаются именами Марии Корякиной (подвижничество её как спутницы жизни Астафьева требует отдельного разговора), Александра Грина, Леонида Бородина, Бориса Черных, Валентина Курбатова, Юрия Влодова и... автора этих строк... Странно слыть соседом Астафьева по музею, быть распятым через стенку, жить тут в некотором смысле чучельной жизнью, а ещё фантасмагоричней ночевать здесь, а утром превращаться в живого экспоната, когда экскурсантам говорится: – А вот это и есть наш поэт!.. Странно, переходя из зала в зал, ощущать, как за тобой наблюдает портрет Виктора Петровича, при жизни – одним взглядом, после 29-го ноября 2001-го года – по-другому (ещё Ахматова замечала, что портреты и фотографии после смерти тех, кто на них запечатлён, смотрят совсем иначе)... Этот портрет писан с натуры художником Павлом Шардаковым, раньше – пермским, теперь – волгоградским. Работал он прямо здесь, во время приезда писателя сюда в 1986-м году. Астафьев позировал (нет, сей глагол к нему явно не подходит – общался с Постниковым) неподалеку от часовни Ермака, которую видно на заднем плане, на берегу речки Архиповки, где когда-то Виктор Петрович лавливал хариусов. Мне нравится этот портрет – без глянца, неподсахаренный, не былинный, чем всё-таки грешили некоторые астафьевские рисовальщики, с косящим глазом, словно видящим одновременно светлую и тёмную стороны бытия. В очередной свой визит на чусовскую землю, глянув на шардаковский этюд, Астафьев со свойственной ему самоиронией протянул: – Да-а-а, художник не польстил!.. А мне приходят на память последние слова писателя, быть может, продуманные ранее, даже до его болезни, но произнесенные в час близящегося расставания, а теперь ставшие эпитафией на его надгробье: Утром мама сказала: – Сообщили по радио: умер Астафьев... Позвонили из "Трибуны” – нужен отклик. Дмитро сел за клавиатуру моего компьютера, а мы с Черныхом, подбирая плохо слушающиеся слова, стали надиктовывать... И я, и Черных лично знали Виктора Петровича. Потом Борис, покачав головой, скажет: – Я думал, что он всё-таки выкарабкается: поживет ещё лет пяток... Теперь, когда подошла годовщина со дня его ухода, во мне всё больше крепнет мысль о том, что, как это ни тянет на печальный парадокс, но Астафьев, наверное, не мог больше жить. То же самое, мне кажется, случилось и с Львом Толстым, а позднее – с Блоком, когда они стали ощущать удушающее наступление воздуха иного времени. Быть может, Астафьев чувствовал приближение того самого газа, каким были отравлены заложники мюзикла "Норд-ост”? Этого он уже не мог перенести. Душа его, с трудом переступившая в ХХ1 век, ещё впустила в себя горящую и захлебывающуюся подлодку "Курск”, в ней, в душе, 11 сентября 2001-го ещё осели развалины американских небоскрёбов... У Солженицына есть труд – "Россия в обвале”. Вот вам и страшная прикладная материализация – сход ледника в Северной Осетии, анти-Везувий, скосивший столько жизней!.. Далее – почти такой же по количеству жертв и смертному холоду, запечатленному в названии, "Норд-ост” (северо-восток). Существует предел наполнения души стрессами. Астафьев с его почти сиротскими детством и отрочеством, контузией на Великой Отечественной (он говорил, что голова у него болит "постоянной, ровной болью”), с послевоенной мытарственной молодостью, с его высокой попыткой через "Стародуб”, "Звездопад”, "Пастуха и Пастушку”, "Царь-рыбу” и Последний поклон” восхититься красой бытия, мироукладом и поведением русского человека, и – в уже зрелые годы – тягостным разочарованием в размывании, осквернении этой красы и этого мироуклада, что выразилось и в "Печальном детективе”, и в "Людочке”, а особенно в панорамном романе "Прокляты и убиты”, так вот, разве в силах он был длить своё разочарование, наблюдая, как рушится то, что восхищало, позволяло надеяться и отталкиваться шестом творчества от берега новых сюжетов?! Трагедия, которую ещё предстоит осмыслить. Вот только, судя по всему, это осмысление нужно немногим... Прислушаемся к строкам письма, присланного мне в Пермь из Пскова критиком Валентином Курбатовым, близким Астафьеву человеком: "Теперь это становится всё очевиднее за шумом ненадёжной, истончившейся до газетного листа реальности, где даже и трагедии проходят как будто по ведомству политики и теленовостей, как часть "культурного процесса”. Мы медленно теряем из виду жизнь, плоть этой жизни, её Господню полноту, её мужичью и бабью природную сущность. А с нею и то, что держало и делало великой нашу литературу – её земную и небесную силу, её страшную подлинность и всечеловечность. После ухода Виктора Петровича Астафьева и, невдалеке от него, его дорогого товарища Евгения Ивановича Носова это стало до боли, до рези в глазах ясно. Они жили в России, на земле, в домашней, теплой, кровной, кровяной реальности, где всё было вековое, родное, наше, дедовское. А мы – в "цивилизованном пространстве”, в культуре, "Европейском союзе”, в ненадёжном воздухе дня. Одного дня – без старинного вчера и спокойного завтра. Они писали "материнскую утробу” жизни, её землю, воду, её птиц, её человека, родного этой земле, воде, деревьям и птицам, и другим людям. А мы пишем литературу. Прекрасную, чудесно умную (тут можно вписать десяток и побольше замечательно достойных имен), но – литературу. И при них мы это всегда чувствовали. Кто стеснительно, кто самоуверенно до снисхождения, но всегда чувствовали – тут плоть, а тут – только слово. Они были участники жизни и авторы её, мы – только свидетели. ...Первое, что я сказал, выйдя 30 ноября 2001-го года на сцену Дворца культуры металлургов в день празднования 20-летия постниковского Музея истории реки Чусовой: – Вчера в Красноярске скончался великий писатель Виктор Петрович Астафьев... Прошу почтить его память минутой молчания. Осознал ли в тот миг или нет этот город, давший разбег его творчеству и ещё помнивший писателя не Летом 1992-го года по командировке журнала "Юность” я ехал к нему в Красноярск. За три дня поездного затворничества подружился с соседом по купе, моим ровесником, чеченцем Бесланом. В знак дружбы тот по прибытию вручил бутылку коньяка. Вот с этим-то коньяком я и нагрянул в Овсянку. Дабы разговор наш приобрёл не только воспоминательные чусовские подробности, но и оттенок личностной событийности, приврал Астафьеву, что именно сегодня у меня день рождения и, мол, по этому случаю я и прихватил заветную фляжечку. Вообще-то против истины ваш покорный слуга грешил не сильно, поелику день рождения у меня был два дня назад. – Открывай, – повелел Виктор Петрович. И вот тут я опростоволосился – не то сказалось волнение, с которым я, беседуя со своим легендарным земляком, поначалу заметно не справлялся, не то и впрямь попалась какая-то въедливая пробка, но, как я ни пыжился, а свинтить её было выше моих сил. Даже – ножом перекусить перемычки. Астафьев долго выносить это бесстыдство не мог – отобрал у меня нож, водрузил на нос очки, и – раз-два! – размашистым движением бывалого человека "срубил” коньяку папаху. Чокнулись. Виктор Петрович принял "удар” первым. Поднимая стопку, я молвил без всякой параллельной мысли: – Коньяк мне чеченец в поезде подарил!.. Астафьев на секунду осекся, задержал коньячный обжог в горле, потом проглотил, прислушался и явил облегчённо-веское: – Хороший коньяк!.. Я привёз тогда из Овсянки в Пермь пять кассет с раскованной и сочной астафьевской речью. По первости, когда ещё были свежи впечатления от встречи, прослушивал эти кассеты с друзьями – стихийная устная речь Виктора Петровича свободно соперничала с продуманными потугами телевизионных заправил смехотворного жанра. Впрочем, тут даже и сравнивать нечего. Я видел это по улыбкам друзей. Намеренно не привожу куски из этих записей сейчас, потому что это неминуемо повлечёт самоцитаты из опубликованного в "Юности” повествования "Столбовой переселенец (легенды об Астафьеве)”. Полагаюсь на память, удерживающую необходимое. Заговорили о Горбачёве и Ельцине. – Да и этот... Дальше следовал звонкий плевок в умывальник. (Напомню, что на дворе стоял 1992 год). ...Пошли бродить вдоль берега Енисея. Астафьева увидала собачушка. Точнее, они одновременно увидали друг друга. Собачушка приветливо завиляла хвостом. – Ну что, курва, – выдал грубоватую ласку Виктор Петрович. – Подрубала, да? Пить захотелось? Кость дашь или супу – проводит, куда угодно. Хлеба дашь – до угла дойдет... Заговорили о поэзии. – Пастернак, Мандельштам, Бродский? – переспросил Астафьев. – Красиво, но кровь не греет. Другое дело – Кольцов, Есенин, Павел Васильев... Про роман свой "Прокляты и убиты”, над которым тогда работал, сказал: – Он не понравится никому, особенно – ветеранам. Своя война им не интересна, страшна, а та, какую им навязали и придумали, о ней они будут рассказывать с упоением!.. Всё, как предрёк в 92-м году, так оно и случилось в 2001-м: нападки со стороны слюнообильных поклонников "придуманной” войны, да и завистливое клацанье вчерашних заединщиков, вдруг обросших ложной целомудренностью. Не многовато ли для астафьевской, пусть широкой и глубокой, но всё-таки одной, всё-таки одинокой, а, кроме того, неповторимой души? – Засвербит, конечно, как вспомнишь, – трёт лохматую бровь пермский друг Виктора Петровича, прозаик Роберт Белов, ездивший в Красноярск на похороны. – По ёмкости потери – это ведь как мать хоронить: больше у тебя прикрытия нету. Видимо, Виктору надо было умереть, чтобы и большинству внушилось, что он был великим писателем: так уж мы, русские, устроены, что больше всего на свете любим близких и родимых упокойников, а в России нынче не читают и величайших гомеров-шекспиров, полагая, что они – давно удревлевшие мудрилы, а мы-то с вами – крутые умники, призванные жить в расцветшем авангарде-андерграунде. Литературные дамочки из полу-недосвета и сейчас поди фыркают, когда им напоминают про "этого вашего крестьянина”... ...Он вызвался провожать меня до электрички. Когда тронулись вагоны, я в последний раз, как ныне осознаю, увидел его вживую – Виктор Петрович стоял на перроне и махал мне рукой. В памяти сердца пробежало что-то знакомое: так всегда выходила бабушка провожать меня за ворота на той самой улице Нагорной, где когда-то жил и он. Скоро исполнится три года, как в России нет Астафьева. И некому проводить нас до станции. Юрий Беликов | |
Категория: Новости Этнопарка | Дата:05.03.2009 17:35 |
Просмотров: 1101 |
Теги: |